Владимир алейников режиссер, Владимир Олейников биография, спектакли. Актер, режиссер

Владимир алейников режиссер

Искупался в море — и там с меня слетел крест. Он помог мне выбраться в ночь из машины. Мы с ним — разные планеты. Впрочем, издание моих книг тоже почти всегда было случайным.




С года — публикации стихов на Западе. Весной года Алейников был исключён из университета. В году был восстановлен в МГУ, который окончил в году. При советской власти на родине не издавался, более четверти века стихи распространялись в самиздате. В — годах бездомничал, скитался по стране. Работал в археологических экспедициях, грузчиком, дворником, в школе, в многотиражной газете, редактором в издательстве.

В начале х годов писал стихи для детей. Несколько лет писал внутренние рецензии в московских издательствах. В х годов был известен как переводчик поэзии народов СССР. Публикации стихов и прозы на родине начались в период перестройки. Первые книги стихов вышли в году.

Донецкие шахтеры 1950

В начале х годов изданы несколько больших книг стихов. Ныне Алейников — автор многих книг стихов и прозы, — воспоминаний об ушедшей эпохе и своих современниках. Стихи переведены на различные языки. Член редколлегии журналов «Стрелец», «Крещатик».

Член ПЕН-клуба. С года живёт в Москве и Коктебеле. А поэт Александр Межиров писал:. Знаю Владимира Алейникова, его талантливую, несомненную, сильную поэзию многие годы. Способность пробуждать дремлющие глубины вещей, врождённый инстинкт лаконизма, стилистическая неуязвимость — в высокой степени присущи его стихотворениям.

А творческий кругозор Алейникова не знает срывов. Поэзия Владимира Алейникова глубоко интимна. Это всё время ожидание чуда, которое идёт откуда-то из-за горизонта, — и как будто поэт постоянно ловит какие-то звуки и образы, только намёком дающие о себе знать.

В предисловии к сборнику В. Алейникова «Отзвуки праздников» Александр Величанский говорит:. Владимир Алейников был центральной фигурой среди смогистов потому, что именно Алейникову более всех удалось воплотить изначальный пафос новой эстетики, больше других в ней самоопределиться. Поэзия Алейникова потому так стремится к бескрайнему звучанию, потому не ставит себе предела, что, в существе своём, заключает тайну единовременности всего сущего.

Владимир Алейников, вне всякого сомнения, самый одарённый поэт своей плеяды, а может быть, изначально. В предисловии к книге В. Алейникова «Избранное» Андрей Битов так пишет о поэте:.

Владимир алейников режиссер

Владимир Алейников — великий русский поэт, более сорока восьми лет неустанно пашущий на ниве отечественного слова. Слава мира запечатлена в его стихах с такой силой, что нам легче всего отказать ему в той славе, которую раздаём сами, — в мирской. Там же, Евгений Рейн :. Владимир Алейников — классик новейшей русской поэзии. Я считаю его великим человеком, великим другом и великим поэтом. Он поэт редкой группы крови. Все мы — патриоты времени. Он — патриот пространства.

Выход книг Владимира Алейникова стал событием. Алейников выиграл своё сражение и чётко держит свою дистанцию в русской поэзии. А в предисловии к «Скифским хроникам» Саша Соколов писал:. Выглядят и читаются книги Владимира Алейникова чудесно. Действительно, манеру свою он изменил, стал писать прозрачнее, точней, но сколько во всём этом силы, ярости. Какое отменное зелье! Ничего совершенно не ел. Только изредка пил воду. Пот холодный лил с меня так, что тахта промокла насквозь. Я не спал.

Пытался заснуть. Почему-то не получалось.

реж. Владимир Алейников * РОСС_тв

Странные состояния, пограничные, между явью и сном, — да, вот это было. Мне надо было теперь обязательно перебороть болезнь, в которой, наверное, всё собралось воедино — простуда сильнейшая, боль, безысходность, усталость безмерная, физическое истощение, нервное напряжение, от всех моих затянувшихся, кошмаром ставших бездомиц, отчаяние, тоска, надежда на чудо, — всё, всё. Я попросил хозяев, друзей моих, то есть Виталия и Светлану, его жену, слишком уж не пугаться, не переживать за меня, врачей никаких, что бы ни было со мною, не вызывать, а просто дать мне возможность отлежаться в тепле, в тишине, оставить меня одного на какое-то время в покое.

Кажется, Пацюковы правильно меня поняли. Не на улицу ведь меня, захворавшего, выпроваживать, да ещё в таком состоянии! Приютили меня, слава Богу. До выздоровления. И на том спасибо. Тогда я это очень ценил.

Владимир алейников режиссер

И я, друзьями оставленный смиренно, с самим собою наедине, в отдельной, с книгами и картинами, с окном занавешенным, с дверью приоткрытой, на всякий случай, маленькой, тихой комнате с погашенным светом, лежал на узкой тахте и бредил. Тяжко пришлось мне, что там теперь такое скрывать. Подумывал даже: выжить бы. За окнами разгулялась вовсю холодная, влажная, позднемартовская, тяжёлая, затяжная, безбрежная непогодь. Я лежал на узкой тахте, в одиночестве, в темноте, в тишине, среди книг и картин, и перемогал болезнь.

Меня посещали всё время видения, невероятные, непрерывно, как в киноленте отдельные, частые кадры, сменяющиеся, мелькающие, чередующиеся с какой-то непонятной совсем быстротой, развёрнутые в каком-то неизвестном, странном пространстве, возникающие в каком-то совершенно ином измерении, чем привычные нам, земные.

Помимо болезни моей, томило меня и мучило ещё и предчувствие острое непоправимой беды, которая, может быть, даже произошла уже или вот-вот, мерещилось, внезапно произойдёт с кем-то из очень хороших, дорогих для меня людей.

Видения надвигались, накатывались, наслаивались, наползали одно на другое, смешивались, клубились, исчезали, опять возникали, стремительно, без перерывов. Я слышал чьи-то знакомые голоса. Слышал громкие крики. Потом, нежданно-негаданно, что-то вдруг меня с места сорвало, подняло высоко над землёю — и вынесло прямо в космос. Там, на виду у нашей многострадальной планеты, мерцавшей внизу, в черноте, поистине беспредельной, невыразимо огромной, происходили действительно небывалые, странные вещи.

Там снимали какой-то фильм. Это была мистерия. Почему-то я вмиг это понял. Не драма и не трагедия. Эти жанры здесь не годились. Именно так. Режиссёр знаменитый, Андрей Тарковский, в клетчатой кепке, в распахнутой кожаной куртке, с шарфом на птичьей шее с выпирающим кадыком, скуластый, черноволосый, весь в движении, упоённый дивным ритмом, редчайшей возможностью что-то важное для него прозревая в происходящем, тут же снять его, руководил съёмками кинофильма.

С металлическим, серебрящимся рупором в быстрых, вытянутых куда-то вперёд руках, летал он меж оператором со стрекочущей кинокамерой и актёрами, средь которых то смутно, то более чётко, различал я знакомые лица. И вот уже прямо на съёмочную площадку, в пёстрый сумбур её, в ледяном созвездий мерцании, в космической черноте, ворвалась откуда-то издали, извне, из других галактик, чудовищная, по мощи и по размаху, сила, стихия, вселенская буря, скопление тусклых шаров, раздробленных, острых камней, песчинок, метеоритов, обломков прекрасных зданий, разнообразных предметов, обиходных, самых простых, и загадочных, неземных, иголок с длинными нитями, изорванных книжных страниц, свёрнутых в трубки свитков, статуй, осколков зеркал, невероятное месиво, жуткое завихрение, и надвинулось вмиг на всех, и Тарковский метался в космосе, и кричал отчаянно в рупор:.

И фигуры людей закружились в черноте, в мерцании звёздном, — ну в точности как на картинах моего тогдашнего друга, печального ясновидца, родом из-под Чернобыля, Петра Иваныча, Пети Беленка, художника, видевшего наперёд, и такое ведавшего, чего не знали другие, — всех куда-то наискось, в сторону, в глубь, за хрупкую грань реальности, что-то стало вдруг уносить, и унеслись киносъёмки в неизвестность, словно в воронку, вместе с ужасным, всеобщим, хаотическим завихрением.

И услышал я крик: — Маргарита! Отвори мне скорее кровь!.. И тогда показалось мне, что это голос Шатрова. И возникла чудесная музыка, светлейшая, непохожая на всё, мною ранее слышанное.

Музыка длилась и длилась. И другой, вслед за ним: — Шатров! И потом прозвучало: — Царь! Я всё это слышал отчётливо. Был в бреду. Посреди видений. Но Шатров, носивший фамилию материнскую, так получилось, по отцу был Михин, потомок, это знали все мы, Ивана Калиты, то есть царской крови. Калита — из скифского рода. Много скифов было когда-то на Руси, много было в Москве. Отсюда и характерная, броская внешность шатровская, смуглота его, красота, восточная, южная, древняя.

Обрывки этих и прочих, подобных соображений проносились роем в мозгу. Их сменяли видения, новые, надвигавшиеся непрерывно. Всё усиливалось ощущение разрастающейся тревоги. Боль была слишком сильной, просто невыносимой. Меня лихорадило, в жар бросало, знобило, крутило. Я то стонал иногда, то упрямо стискивал зубы и молча лежал и терпел.

День сменялся кошмарной ночью, ночь сменялась кошмарным днём, а я всё бредил, и всё ещё мучительно выживал посреди бесконечных, бессонных, измотавших меня видений. И вот, сам не зная, зачем, почему я, больной, это делаю, нашарил я в темноте листок бумаги и ручку — и набело записал, почти вслепую, на ощупь, четыре стихотворения, мистических, как оказалось, и сверху потом написал название странного этого цикла: «Во дни беды».

И случайный листок бумаги с неизвестно зачем записанными на нём в потёмках стихами, вместе с ручкой, сразу же выпал на пол, вниз, у меня из рук. То ли я потерял сознание, то ли всё-таки, может, заснул. Утром я очнулся, уже отчасти поздоровевший. Мне было неловко, что я, поневоле, ведь не нарочно, потревожил чету Пацюковых. Извинился я перед ними. Сказал им, что постараюсь вскоре уйти от них. Но куда идти? И к кому?

Да ещё в таком состоянии. Телефон был рядом. Пришлось хоть кому-нибудь позвонить. Механически я набрал застрявший в памяти номер одного своего знакомого, который порой позволял мне пожить, на птичьих правах, недолго, в его квартире. И услышал голос его: — Вчера мы похоронили, вот беда-то, Колю Шатрова…. Трубку выронил я из рук. И увидел, внизу, на полу, возле тахты, где я мучился посреди видений, в бреду, и сражался за жизнь, исписанный мною листок бумаги.

Поднял его. Прочитал стихи свои. И — всё понял. С трудом изрядным собрался. Попрощался любезно с хозяевами. И ушёл — куда-то вперёд. В пространство. Или сквозь время. В боренья свои — с недугами, видениями, кошмарами. В бездомицы. В явь столичную. На звук вдалеке. На свет…. Через год Маргарита, вдова Шатрова, когда рассказал я, вкратце, без многих подробностей, ей о своих видениях и показал записанные тогда, в конце марта, стихи, голову подняла высоко — и грустно сказала:.

Он закричал: «Маргарита, отвори мне скорее кровь! Ничего я не понимала. Вчера только был он вполне, так думала я, здоров, как раз, похудевший, спокойный, вышел из голодания, целый месяц ведь голодал.

И его Кириллов с Ширялиным, знакомые люди, нормальные, вроде бы, так я считала, уговорили выпить. Домашняя самогонка, очень чистая, уверяли, что целебная даже, возможно, не пробовала, не знаю, не пью и другим не советую, настоянная на травах.

А на следующий же день ему стало внезапно плохо. Я испугалась. Совершенно не знала, как вести себя, что мне делать. Вызвала по телефону врачей. Приехала к нам «скорая помощь». Коля в тяжёлом был состоянии. Его увезли в больницу. Там, в тот же день, он умер. И Маргарита надела на свою сухую, точёную, тёмноволосую голову королевы воображаемой приготовленную заранее, в обычной сумке, с которой ходила она везде, в одиночестве королевском, в роли вдовы поэта великого, несравненного, который сказал ей однажды: «Когда я умру, ты увидишь сама, что начнётся тогда», собственноручно сделанную ею, изящную, лёгкую, как в детской игре, корону.

Маргарита всегда её надевала, когда приходила в гости к своим знакомым. Картонная, королевская, корона, сверху оклеенная конфетной, блестящей фольгой.

Отчасти, можно подумать, карнавальная, игровая. Отчасти же — отдающая безумием, роковая. Король со своей королевой. Николай со своей Маргаритой. Она так давно считала. Так всегда говорила. На стене её дачного домика в Пушкино, деревянного, вроде скромного теремка или старенького скворешника, — сказал мне кто-то, сгоревшего, больше не существующего, но так ли это, не знаю, — нарисованы были, помню, король со своей королевой. Разумеется, оба — в коронах.

Маргарита была художницей. Годами делала кукол. Каких-то я, кажется, даже видел. Но не запомнил. Маргарита была блаженной. И практичной — как-то навыворот. Что ни сделает — всё не так. Но старалась всегда — держаться. Она была старше Шатрова.

Лет на десять. Никак не меньше. Но существенной разницы в возрасте никогда она не замечала. Колю она любила страстно, преданно, самозабвенно. И очень уж своеобразно. Как никто никого не любил. Шатрова похоронить хотел возле церкви, в которой служил он в семидесятых, отец Александр Мень.

С этим известным священником Шатров дружил и частенько, по-соседски, к нему захаживал, когда жил на даче в Пушкино. Староста церкви, дама без имени и фамилии, решительно воспротивилась тому, чтобы здесь, у храма, какого-то там подпольного, неизвестного ей поэта, даже если на этом настаивал сам священник, захоронили.

И тогда Шатрова — сожгли. Как давно предсказал он в стихах своих. В крематории. В пламени страшном. Урну с прахом — вручили вдове. Урну с Колиным лёгким прахом, светлым пеплом, от жизни оставшимся, королевским, вернее, царским прахом, духом, вздохом по прожитым вместе с мужем счастливым годам, по любви, по женскому счастью, Маргарита держала долго при себе, у себя дома.

Чтобы рядом супруг был всегда. Когда она, время от времени, отправлялась куда-нибудь в гости, то неизменно с собой, в сумке или в пакете, и урну с прахом прихватывала. Придёт, бывало.

На свою точёную голову корону тут же наденет. Урну с Колиным прахом достанет из сумки или пакета — и сразу её на стол, на самое видное место. И приветствует всех собравшихся с достоинством, по-королевски:. Мы к вам сегодня в гости с Колей пришли!.. Некоторые мнительные, с воображением развитым, пожилые, седые граждане, и не только они одни, но даже, куда уж дальше, зелёная молодёжь, и особенно, разумеется, чувствительные сверх меры и до крайности впечатлительные, из числа поклонниц шатровских былых, из числа любительниц поэзии, милые дамы, немедленно падали в обморок.

А Маргарита, высокая, стройная, королева, да и только, блестя глазами, одной рукой прижимая как можно крепче к себе урну с Колиным прахом, другой рукой грациозно поправляла свою корону и читать принималась всем, по памяти, с выражением, королевским, звенящим золотом, хорошо поставленным голосом, шатровские, удивительные, провидческие стихи. Потом, по прошествии некоего, довольно долгого, времени, она, королева вдовая, всё-таки захоронила бесприютный шатровский прах.

Втайне от всех. Без всяких формальностей. На Новодевичьем кладбище. В месте привилегированном. Там, где давно покоится отец её, крупный советский деятель времени сталинского, латыш, человек суровый и надёжный, Рейнгольд Берзинь. В уголочке вроде каком-то закопала урну. Под боком, под опекою, у отца. Пусть её король там лежит. Уж она-то об этом знает. Остальные — это неважно. Тихо, мирно, самостоятельно, никого ни о чём не спрашивая и тем более не упрашивая, не вымаливая позволения на такое вот захоронение, как вдове у нас полагается, и тем более — королеве, предала она прах поэта, как сумела, сама, земле.

О чём впоследствии мне однажды и рассказала, чрезвычайно собою довольная. Вот такая — о, Боже! И такая, представьте, судьба. Наивысшая категория. Сон — вне яви.

И — пот со лба. Что ни шаг, то сплошная мистика. Россыпь строк на пространстве листика. Что ни взгляд, зазеркальный знак. Не собрать их теперь никак. Что ни слово, астральный свет. Путь сквозь век. Череда примет. Кто сумеет — собрать, сберечь?

Ночь пройдёт. Возвратится — речь. Всё забрал у неё, подчистую. Рукописи, фотографии. Всё, что связано было с Шатровым. В мешки всё это сложил — и утащил. С концами. Об этом поведали мне друзья шатровские старые. Магарита — не Берзинь, а Димзе.

Почему — её не расспрашивал. Пострадала семья. В лагерях намучилась мать. Маргарита звонит иногда. Уж не знаю, цела ли корона. Тяжело мне с ней говорить. Жаль её.

Владимир алейников режиссер

Но за Колю — больно. Маргарита недавно звонила. Она почему-то решила подарить мне шатровский костюм. Шведский костюм. Тот самый, один-единственный из всей одежды имевшейся — приличный, в котором Шатров, Бог знает, когда, лет сорок назад или даже больше, надев его специально, чтобы выглядеть посолиднее, оправился как-то к поэту хорошему, с трудной судьбой, сибиряку, Леониду Мартынову, в гости, в надежде, что тот ему, понимая в стихах, глядишь и поможет с публикациями, но Мартынов, едва завидев костюм, немедленно заявил, что для бедствующего поэта, совершенно не издающегося, это слишком шикарно — и в помощи Шатрову тогда отказал.

И вот Маргарита вспомнила, через столько лет, о костюме: — Возьмите его, Володя! Он вам как раз впору. Вы с Колей одной комплекции. Костюм совершенно новый!.. Ну что на такое скажешь? Не нужен мне этот костюм! Когда-то, в былые годы, когда мы, с моей женой Людмилой и нашими маленькими славными дочерьми, жили дружно, но крайне бедно, и носить мне и в самом деле иногда было просто нечего, а купить в магазине одежду, даже скромную, просто не на что, Маргарита пришла к нам однажды в гости и подарила мне шатровский старый костюм, который, как оказалось, в свою очередь, встарь когда-то подарил ему друг его добрый, знаменитый тогда пианист Софроницкий, и я, от безвыходности, костюм этот, серый, потёртый, какое-то время носил, а потом перестал носить.

И ещё она, в те же, далёкие, времена глухого безвременья, подарила мне, от щедрот своих, старый шатровский плащ, широкий, зелёного цвета. Я его так ни разу и не надел. Вроде цел он.

Да, висит, всё же память о прошлом, в шкафу, у меня в Коктебеле. Сам я сделал немало достойных публикаций стихов Шатрова. Это, в общей сложности, целая книга, очень хорошая. Но Маргарита мои старания не оценила. Похоже на то, что она, вдова-королева в короне, так толком и не поняла, за все прошедшие годы, что некоторая часть наследия литературного её покойного мужа, с трудом, но всё-таки издана. Шатровская дочь, Лелиана, вовсе не Маргаритина, хрупкая, как Офелия, с виду — белая лилия, лунною ночью расцветшая в тиши — давно умерла.

Сын шатровский, Орфей, тоже не Маргаритин, живёт, насколько я помню, в Калуге. Я видел его. Он очень похож на Шатрова.